Коробейник порылся в своих обильных пожитках, извлек надорванный пальмовый лист.

— Вот вчерась у глашатая выпросил. Слушай, паря, чего написано: «Уж не поставлена ли мне на голову нога презренного?! Уж не брошен ли мой венок на место сожжения трупов?! Пятимужье в наше просвещенное время — беззаконие, противное миру, и в прежние дни этот закон тоже не часто соблюдался благородными! Хум [142] !» И печать Панчалийца.

— Хум, — согласился Карна. — Всем хумам хум. Да, не повезло панчалам: и красильщика грохнули, и царевну сперли…

— И вообще… — непонятно к чему сообщил молчавший до того гуртовщик.

После чего плотней завернулся в грубое одеяло, шершавое, как терка, которое служило ему и плащом, и сиденьем, и подкладкой для ношения тяжестей на голове, через минуту он уже храпел.

— И вообще, — согласился кто-то из-за спины Карны.

Ты обернулся.

И сразу узнал подошедшего к костру человека, хотя со времени вашей первой и единственной встречи прошло больше четырех лет.

Черная кожа, пухлые девичьи губы, мягкий подбородок, звезды очей лучатся приязнью… Кришна Джанардана.

Черный Баламут.

— А ты-то что здесь делаешь? — малость обалдев от неожиданного свидания, спросил ты вместо приветствия. Баламут тихо рассмеялся:

— Женихался, дружище Ушастик! В «Свободном Выборе» участвовал. Или я, по— твоему, не гожусь в женихи?

— Пастушки надоели?

— И это тоже. Тебе хорошо, ты опоздал… а мы все в дураках остались. Позор!

Тебе очень захотелось утешить этого замечательного парня. Объяснить, что ты вовсе не собирался пополнять собой ряды претендентов на руку царевны, что цель твоего приезда иная, что тебе не меньше оскорбленного Панчалийца или униженных женихов хочется найти похитителей, ибо боги богами, которыми здесь и не пахнет…

Ты даже не сразу понял, что уже идешь с Кришной меж костров — взахлеб рассказывая обо всем этом.

Черный Баламут слушал внимательно, изредка хмыкал и вертел в руках неизменную флейту, но играть на ней не пробовал. Подносил к губам, словно забывшись, косился на тебя, вздрагивал и вновь опускал инструмент.

— Ладно, — наконец бросил он. — Грозный послал, говоришь? Шасану на ссылку выдал? Пошли, Ушастик, свожу тебя кой-куда…

И резко свернул в темноту.

К предместьям Кампильи, что давно спали на том берегу Господней Колесницы.

6

УСЛУГА

…Кислый запах нищеты.

Так пахнет вечная подлива-похлебка из бобов, гороха и чечевицы, это аромат прогорклого масла и жмыха горчичного семени, отрыжка после просяного пива, теснота, редко стиранная одежда, редко мытые тела, треск насекомых под ногтем, чад очага — дыра в земляном полу, снабженная глиняными бортиками, на которых держатся горшки с пищей. Кислятина ворочается во тьме, душит, забивает ноздри грязным пухом, и неудержимо хочется чихнуть, а еще больше — выбежать отсюда на свежий воздух.

Позади шепотом ругается Кришна. Черный Баламут возится с лампадкой, предусмотрительно захваченной из лагеря. Язычок пламени робко выглядывает из масляной жижи и почти сразу прячется. Не хочет рождаться здесь, в грязи и бедности. Кришна уговаривает его, убеждает Семипламенного Агни, что перед светом и тьмой все равны, что…

Зачем ты привел меня сюда, Баламут?

Лоскут света выхватывает стопку травяных циновок в углу. Рядом отгороженный бхитар — божница покровителей дома, куда допускаются только мужчины. Надо полагать, покровители давным-давно махнули рукой на свои обязанности. Кроватей нет. Даже тех, что делаются на скорую руку: рама с веревочной сеткой, положенная на четыре чурбака. Ничего нет. Грязь, божница и циновки.

Вон в углу еще одна.

На циновке спит женщина. Худое тело кажется невесомым, оно парит над травяным плетением, свернувшись калачиком, словно задавшись целью подтвердить чудеса аскезы, правая рука подложена под щеку. Женщине снятся сны, и она морщится, дергает щекой, кусает губы…

Плохие сны.

В том, что они плохие, сомнений нет. Здесь не может сниться рай. Особенно если ты — царица Кунти, которую успели похоронить в мыслях своих сотни и тысячи.

— Где эти? — спрашиваешь ты.

Кришна понятлив.

Ему не надо называть имен.

— На промысле, — кратко отвечает он. — Жрать-то хочется…

Женщина ворочается и стонет.

— Ушастик, — бормочут растрескавшиеся губы, давно забывшие о помаде. — Маленький мой… Ушастик…

Ты с жалостью смотришь на мамину покровительницу. Таким сыновьям, как у нее, надо бы руки-ноги повыдергивать. Довести мать до кошмара! Хорошо хоть жива, а то сгорела б в Смоляном Доме старой ветошью… Разве ей скитаться по лесам, жить подаянием, ноги бить вровень со здоровенными парнями?

Ах, ублюдки!

Ты на миг представляешь на месте царицы свою мать. Руки холодеют, а в ушах маревом возникает и пропадает знакомый звон комариной стаи.

Тело чешется.

Но нищета и насекомые здесь ни при чем.

— Ушастик, — шепот во мраке, кашель, нутряной, сухой кашель, и снова шепот: — Ты не убивай их, ладно?.. Ты же старше… Ну ради меня!.. Не…

— Ладно, — отвечаешь ты.

Сам плохо понимая, что хочешь этим сказать.

Женщина резко открывает глаза и садится на циновке. Ресницы слиплись, по бокам переносицы засохли капельки гноя, а во взоре плещется ужас и отчаянная, невообразимая надежда.

Дикая смесь.

— Карна! Ты!.. Ты…

Тело ее совсем легкое, тебе ничего не стоит подбросить царицу к небу или на руках отнести прямо в Хастинапур, жалость кипит в тебе, страшная жалость, бешеная жалость, способная толкнуть на самые безрассудные поступки.

За спиной сочувственно сопит Кришна.

— Не могу… не могу больше! Забери, забери меня отсюда!.. Пожалуйста… Ведь хуже бродяг, хуже псоядцев! Они говорят: домой нельзя, дома Грозный, дома враги… убьют… Пусть лучше убьют! Живем, как вши… копошимся! Животами все время маемся, у Арджуны чирьи… И смерти, смерти! В Кагальнике, в лесах, близ Камышухи, гандхарва живьем спалили… Забери меня, забери, умоляю!

Тихая мелодия флейты вторгается в сбивчивую речь, и женщина умолкает. Разглаживаются морщины, синевой наливается взор, щеки розовеют. Поет флейта, молчит царица Кунти, уходит ужас из ее глаз, уходит побежденным, оставляя поле боя надежде — воцаряйся! властвуй! повелевай!

Надолго ли?

— Девку эту притащили, — еле слышно говорит царица, глядя в пол. — И так голодаем, к чему нам девка?! Я ж не знала, что они… кричат из-за двери: «Кому, мама?!» Думала — еды принесли, делить хотят. Они всегда так, из-за двери… а я отвечаю: «Это, мол, Бхиме, это близняшкам, это Арджуне…» Ответила. Ответила, дура старая! «Не деритесь, — ответила, — мальчики! Пусть на всех пятерых будет!» Язык сейчас вырвать готова! Своими руками! А они уперлись: нет, мама, раз сказала, так тому и быть… на пятерых. Панчалийцу письмо подкинули. А теперь уходить боимся. Кругом земли панчалов, не спрячешься! На колы гуртом рассажают…

— А красильщика, — машинально спросил ты, — красильщика за что убили? Лавки пограбить захотелось?

— Красильщика? Что ты, Карнушка, не было такого! Троицей клянусь, не было!

— Ладно, — снова отвечаешь ты.

Сари на царице Кунти относительно новое.

Свежевыкрашенное.

С вышивкой.

Ладно… не с ней о том беседовать.

— Ты грамоту от Грозного мне передай — На плечо ложится мягкая ладонь Кришны. — Они в ссылку быстрей, чем в рай, побегут. Им она за счастье. А сам уезжай. От греха подальше. Я ж вижу: у тебя руки чешутся… По дороге почешешь. Я вчера пропуск на отъезд от Панчалийца получил, со всей свитой… вывезу дураков. Договорились?

— Спасибо, — отвечаешь ты, накрывая ладонь Баламута своей. — Спасибо, Кришна. Считай, я твой должник.

— Считаю, — без тени усмешки отвечает Кришна.

И ты забываешь спросить у него: откуда Черному Баламуту стало известно место укрытия Пандавов? Ну, узнать их для неглупого человека было просто: небось на «Свободном Выборе» пошумели изрядно… А дальше?

вернуться

142

Хум — бранное выражение порицания, осуждения.