— Я имею в виду незаконнорожденного подкидыша Карну по прозвищу Секач, злокозненного и…
Сам не понимаю, что на меня нашло. Еще секунда, и Матали схлопотал бы по меньшей мере увесистую оплеуху. Кажется, он тоже понял, что стоял на краю пропасти — поскольку в моей душе словно беременную тучу дождем прорвало. На миг даже померещилось, что слова возницы о подкидыше Карне-Секаче и его вчерашней гибели разбудили кого-то чужого, таящегося в сокровенных глубинах существа, которое называет себя Индрой, темный незнакомец просто-напросто забыл на рассвете проснуться и лишь сейчас вынырнул из тяжкой дремы, подобно морскому чудовищу из пучины… Зачем? Чтобы ударить безвинного Матали? За то, что сута искренне радуется победе Серебряного Арджуны, моего сына от земной глупышки, мужней жены, возлюбившей богов пуще доброго имени?.. Да что ж он, Матали, враг мне, чтоб не возликовать при виде трупа мерзавца, бывшего единственным реальным соперником Арджуны и поклявшегося в свое время страшной клятвой:
«Не омою ног, пока не плюну в погребальный костер Обезьянознаменного!»
Едва слова клятвы, данной покойным Карной-Секачом, пришли мне на ум — мир померк в глазах и из тьмы родился шепот майи-иллюзии.
— …А этот неизменно любимый твой друг, о царь, который всегда подстрекает тебя на битву с добродетельными родичами, этот низкий и подлый хвастун Карна, сын Солнца, твой советник и руководитель, этот близкий приятель твой, надменный и слишком вознесшийся, отнюдь не является ни колесничным, ни великоколесничным бойцом! Бесчувственный, он лишился своего естественного панциря! Всегда сострадательный, он также лишился своих дивных серег! Из-за проклятия Рамы-с-Топором, его наставника в искусстве владения оружием, и слов брахмана, проклявшего его по другому случаю, а также благодаря лишению боевых доспехов своих он считается, по моему мнению, в лучшем случае наполовину бойцом!.. наполовину… наполовину…
Пальцы рук, окаменев в судорожном сжатии, никак не хотели разжиматься. И фыркнувший жеребец, что стоял ко мне ближе всех, испуганно попятился, заражая беспокойством остальных собратьев по упряжке.
— Прости, Матали, — пробормотал я, глядя в землю и чувствуя, как в сознании затихают отголоски низкого голоса с еле заметной старческой хрипотцой.
Голоса, произнесшего слова, каких я никогда ранее не слышал.
— Прости. День сегодня… то моргаю, то умываюсь! Вот теперь чуть тебя не зашиб…
Как ни странно, он меня понял.
Сверкнул белозубой улыбкой, плеснул сапфировой влагой взгляда.
Не будь я Индрой, он, наверное, потрепал бы меня по плечу.
— Пощечина от Сокрушителя Твердынь дороже золотого браслета, подаренного любым из Локапал! Что браслет?! Зато ласка гневной десницы Владыки способна даровать миры блаженных самому последнему чандале-неприкасаемому!
— Льстец, — оттаивая, буркнул я. — Подхалим, пахнущий конюшней. Ладно, езжай… а на Поле Куру прокатимся. Только пополудни. Договорились?
Я еще долго стоял, провожая взглядом несущуюся Джайтру: буланое пламя распласталось в мгновенном рывке, хлопнул от ласки ветра стяг, рея над Матали — ах, как он привстал, сута, сутин сын, на площадке с бичом в руках! — и россыпь искр разлетелась вдребезги на гладких камнях дороги.
Россыпь медленно гаснущих искр.
Так же медленно, неохотно, засыпал во мне чужак, баюкая зародыш плохо предсказуемого гнева, способного прорваться в мое сознание с легкостью молнии, пронизывающей громады туч.
Брихас, Повелитель Слов, родовой жрец Индры — что же ты скрывал там, у балкончика, от своего Владыки?
Кроме того, никак не вспоминалось: действительно ли я вчера приказал Матали готовить колесницу для ранней поездки на Поле Куру?!
Налетевший порыв ветра растрепал мне волосы, принеся от казарм взрыв здорового мужского хохота — небось кому-то из дружинников сейчас крепко досталось! — и я опомнился.
Негоже Владыке стоять столбом поперек дороги (тьфу ты, чуть не подумал — столбовой дороги!) и хлопать ресницами. Особенно когда ни то ни другое ему не положено. Это Шива у нас Столпник, как прозвали грозного Разрушителя упыри из его замечательной свиты — прозвали якобы за высочайший аскетизм, а на самом деле за некую часть тела, которая у сурового Шивы и впрямь столбом стоит с утра до вечера, а потом с вечера до утра!
Еще и веселятся на своих кладбищенских посиделках: «Милость Шивы — это вам не лингам собачий!» И уж совсем от смеху корчатся, когда кто-нибудь из свежих покойничков интересуется: что означает на жаргоне пишачей этот самый лингам?
Им, упырям, хорошо: хочешь — моргай, не хочешь — не моргай…
И вот тут-то появилась она. Та самая женщина, на которую я поначалу даже не обратил особого внимания. И не только потому, что, погрузившись в размышления, не заметил ее приближения. Уж больно непохожа была она на безликих красавиц апсар. Стройная, но в меру, миловидная, но опять же в меру, одетая в простенькое бледно-желтое сари, она шла по обочине дороги, неся на голове высокогорлый кувшин, — и из треснувшего донца тяжко шлепались наземь капли воды.
Так и тянулись за ней быстро высыхающей цепочкой. Будто утята за сизокрылой мамашей.
— Эй, красавица! — улыбнувшись, бросил я, на миг забыв о Матали и сегодняшних несуразностях. — Кому воду-то несешь? Гляди, вся вытечет, придется заново ноги бить!
Женщина остановилась рядом со мной, ловко опустила кувшин к своим ногам и посмотрела на меня. Этот взгляд я запомню навсегда — еще никто не смотрел на Владыку Тридцати Трех подобным образом. Спокойно, приветливо, словно на старого знакомого, с каким можно посудачить минуту-другую, отдыхая от тяжести ноши, а потом так же спокойно распрощаться и двинуться своим путем — разом забыв и о встречном, и о разговоре.
И еще: в удлиненных глазах женщины с кувшином, в голубых озерцах под слегка приспущенными ресницами, не крылась готовность отдаться немедленно и с радостью.
— Ты не апсара, — уверенно сказал я, с трудом удерживаясь от странного желания прикоснуться к незнакомке.
— Я не апсара, Владыка, — легко согласилась она, и бродяга-ветер взъерошил темную копну ее волос, как незадолго до того делал это с моими.
Капли, вытекающие из кувшина, впитывались землей — одна за другой, одна за другой, одна…
Слезы приветливых голубых глаз.
— Я тебя знаю?
— Конечно, Владыка. Каждый день я хожу мимо тебя с этим кувшином, но ты, как истинный Миродержец, не замечаешь меня.
— Как тебя зовут?
Спрашивая, я случайно заглянул в ее кувшин: он был полон, по край горлышка, словно не из него без перерыва бежала вода.
— Меня зовут Кала, Владыка.
Кувшин ручным вороном вспорхнул на ее плечо, и цепочка капель потянулась дальше — к моему дворцу от границы Обители Тридцати Трех.
Уходящая, женщина вдруг показалась мне невыразимо прекрасной.
Чуть погодя я двинулся следом.
Она была права. Я действительно никогда раньше не обращал внимания на Калу-Время. Как любой из Локапал. Но сегодня был особенный день.
Присев, я коснулся земли в том месте, куда впиталась капля влаги из кувшина Калы, одна из многих.
Земля была сухой и растрескавшейся.
Глава II
ГРОЗА В БЕЗНАЧАЛЬЕ
Террасы и балконы, переходы и залы превращались в пустыню при моем появлении. Лишь торопливый шорох подошв изредка доносился из укромных уголков, отдаваясь эхом под сводами — предупрежденные о том, что Владыка сегодня встал с лицом, обращенным на юг, обитатели дворца спешили убраться подальше. Слухи были единственным, что распространялось по Трехмирью со скоростью, не подвластной ни одному из Миродержцев. Я ходил по обезлюдевшему шедевру Вишвакармана, божественного зодчего, моргал в свое удовольствие и тщетно искал хоть кого-нибудь, на ком можно сорвать гнев.
Самым ужасным в происходящем было то, что и гнева у меня не находилось. Встречному грозила в худшем случае возможность обнаружить у сегодняшнего Индры очередную несвойственную Владыке ерунду — мало ли, может, язык у меня красный, а должен быть синий в темно-лиловую полоску!